На главную
 
 
146. У следователя.

Наконец меня вызвали к следователю. По существу это был даже не допрос, а так, ни к чему не обязывающая беседа. Следователь ограничился несколькими, малозначимыми вопросами, касавшимися моего пребывания в лагере. Спросил, по какой статье отбывал срок, когда освободился, где все это время жил и работал.
- Вот и все, что я хотел у вас спросить, - сказал он, - можете возвращаться в камеру.
- Я не выйду из кабинета, пока не узнаю, на каком основании был арестован, что я такого сделал, что меня упрятали в тюрьму. Вы что же собираетесь вторично судить меня по одному и тому же делу? Я отбыл положенный срок. За мое безупречное поведение и хорошую работу в лагере вышестоящие органы советской власти смогли освободить меня досрочно Получается, что меня освобождают досрочно для того, чтобы снова посадить за решетку?
- Рацевич, успокойтесь! За старое дело лишать вас свободы мы не собираемся. В практике советского правосудия таких случаев не было!
- Хочу этому верить, но, увы, никак не могу. Свое пребывание в тюрьме рассматриваю как судебную ошибку. Если это донос, познакомьте меня с материалами дела, я имею на это право. Я настаиваю на встрече с прокурором, который обязан предъявить обоснованное решение о моем аресте.
- Хорошо, встречу с прокурором мы вам организуем. Идите!
Через неделю меня снова привели в кабинет следователя. На этот раз за столом рядом с ним сидел моложавый мужчина в прокурорской форме.
- Рацевич, вы добивались встречи со мной, - сказал прокурор, - рассказывайте, что вас интересует, о чем хотите спросить?..
Все, что накопилось на сердце, что столько времени лишало сна и покоя, беспокоило, волновало и, конечно, страшно возмущало, я выложил прокурору, который внимательно слушал не перебивая и не пытаясь возразить. Заканчивая свое обращение к нему, я просил конкретно высказаться, что является поводом лишать меня свободы снова.
Я закончил. В кабинете воцарилась на какое-то время тишина. Совершенно неожиданно прокурор повел беседу со следователем о какой-то статье помещенной в 'Правде'. Наговорившись вволю, следователь достал из стола папку с моим делом и стал вслух читать. Я с огромным интересом слушал показания, которые давали сразу же после моего ареста И. Фаронов, М. Колесникова, Н. Амман. Их спрашивали, не занимался ли я антисоветской пропагандой, как относился к органам советской власти и прочие вопросы, в таком же роде. Фаронов и Колесников давали точные, аргументированные ответы в мою пользу. Какие-то путанные, непонятные показания давал Амман. То-ли он был напуган вызовом в МГБ, то-ли не знал, как и что говорить. Было совершенно непонятно, с какой целью и зачем он стал рассказывать о моей поездке в деревни Причудья незадолго до ареста. Из протокола было непонятно, хотел ли он охаракетерзовать мое выступление с отрицательной стороны или отвлекал внимание от прямого ответа на заданные вопросы.
Спустя восемь лет, когда я вторично вернулся в Нарву из ссылки, при встрече с Фароновым, я узнал следующее.
На второй день после моего ареста Фаронова вызвали на допрос. Следователя совершенно не интересовали успехи художественного коллектива, руководимого мной, которые описывал Фаронов. Всячески пытаясь сбить его с толку, следователь основное внимание уделял политической направленности моей деятельности: какую вел антисоветскую пропаганду, как часто восхвалял прежний буржуазный строй в Эстонии, как и когда встречался с буржуазными элементами и прежними своими друзьями.
Когда Фаронов на все эти провокационные вопросы ответил отрицательно, следователь в полном разочаровании его отпустил, не забыв напомнить о секретности вызова и ответственности за ложные показания, если они выявяться....
Продолжая зачитывать документы, следователь перешел к актам обыска, оставленным вещам, что было сдано на хранение, что осталось в квартире. Это было уже неинтересно и следователь закончил следующими словами:
- А теперь подпишите составленный протокол. Следствие по вашему делу закончено. Вот ручка.
- Как закончено, - в недоумении спросил я, - по-моему, оно и не начиналось. Первый раз вы вызвали меня, чтобы спросить фамилию, имя, отчество, год рождения, где и за что отбывал наказание. Вторичный мой визит был сегодня. Спрашивали не вы, а я, бесполезно пытаясь узнать, в чем состоит моя вина, на основании которой меня вторично арестовали. Какое же это следствие? Не мне вас учить, но предварительное следствие суть стадия уголовного процесса, в котором следователь собирает доказательства, для установления факта преступления и виновных лиц. На основании материалов предварительного следствия решается вопрос и предании суду. Но в данном случае нет никаких юридических оснований держать меня под стражей. Я ведь не опасен обществу ни физически, ни морально. На мне нет преступлений, влекущих за собой юридическую ответственность. Вся логика юриспруденции говорит о том, что меня следует немедленно освободить из тюрьмы.
Следовать с прокурором переглянулись, прокурор хмыкнул, подавая мне ручку, предварительно опущенную в чернильницу:
- Я буду, краток, а то чернила высохнут. Логика юриспруденции настолько темная вещь, что не нам с вами в этом разбираться. Поэтому вам пока придется остаться в тюрьме, подписать бумагу об окончании следствия и ждать решения своей дальнейшей участи.
Мне слишком хорошо были знакомы приемы работников следственных органов применяемых в том случае, когда подследственный отказывается подписывать документ. И все же я осмелился высказать собственное суждение, сказав, что занесу его в протокол и только после этого подпишу. Следователь, рассвирепев, закричал на меня, какое я имею право диктовать свои условия, что я забываю, где нахожусь и кто я есть. Но вмешался прокурор. Очень спокойно он заметил следователю:
- Пускай пишет, раз так настаивает!
А сам в душе вероятно подумал: 'Чем бы дитя не тешилось... Все равно от этой записи ничего не изменится, события пойдут своим чередом!'...
Потекли однообразные тюремные дни, как две капли воды похожие один на другой. Тепло кончилось, наступила осень. Меня никто не беспокоил, не вызывал на допросы, словно обо мне забыли. Ежедневно, не смотря ни на какую погоду, всей камерой выходили на двадцатиминутную прогулку. Разнообразие в монотонную жизнь вносил банный день.
В этот день, после подъема, надзиратель предупреждал, чтобы все были готовы к помывке. Иногда ждали два и более часа, когда за нами приходил надзиратель. Санобработка начиналась у парикмахера. Потом вели в предбанник. Снимали верхнюю одежду и сдавали её в прожарку. После этого ждали, когда кончит помывку предшествующая камера. На мытье давалось не более пятнадцати минут. Причем температуру воды регулировал надзиратель за стенкой, подававший то очень горячую, то холодную воду. Смена температуры душа сопровождалась громкими криками, чтобы надзиратель смог среагировать и повернуть кран в ту или иную сторону. При всем при том мы успевали не только помыться, но и простирнуть полотенце, носовой платок, носки и прочую мелочь из личного туалета. Один-два раза в месяц брали в стирку белье. Возвращали его не глаженным, часто недоставало сорочек, гимнастерок, которые ошибочно попадали в другие камеры. Все это приходилось долго искать, пока они обнаруживались.
На деньги, имевшиеся на лицевых счетах у заключенных, разрешалось выписывать продукты их тюремного ларька. Сперва это разрешалось раз в две-три недели, потом реже, а затем и вовсе прекратили, ссылаясь на то, что ларек закрылся на ремонт. При мне только один раз можно было выписать колбасу и масло. А вскоре не стало даже сахара и булок.
Зато, с каким нетерпением ожидались продуктовые посылки из дома! Из своего, более чем скромного заработка, Рая смогла выслать несколько посылок и отправить их через своих знакомых, ездивших в командировки в Таллин. Огромным подспорьем в однообразной и малопитательной тюремной пище служили соленый шпик и репчатый лук, который я получал в посылках.
По издавна существующему в тюрьме порядку, владелец посылки делился её содержимым со всеми, находившимися в камере. Каждый получал хотя бы маленький кусочек рыбы, мяса, сала, что доставляло огромную радость всем жильцам камеры.
Руководствуясь строгими тюремными правилами, надзиратели запрещали иметь заключенным бумагу - писчую, оберточную, газетную, цветную и даже папку. Передавая заключенным посылки, они требовали незамедлительно освобождать продукты от бумаги. Их не интересовало и не беспокоило то, что некуда было пересыпать сахарный песок или сушеное молоко, что особые трудности возникали при освобождении масла от пергаментной бумаги.
Никакие просьбы и увещевания не принимались во внимание, их тюремщики и слышать не хотели. Пробовали жаловаться корпусному начальству. В пример приводили существовавшие порядки при самодержавии, когда политические заключенный имели право в неограниченном количестве пользоваться бумагой и письменными принадлежностями для занятий и творческой работы. Мы же, под страхом карцера, не смеем иметь клочок бумаги и огрызок карандаша. Не выслушав нашу просьбу до конца, корпусной повернулся и вышел из камеры.
Полугодовое пребывание в тюрьме на Батарейной не прошло бесследно в смысле духовного развития. Я перечитал огромное количество книг, в основном классики. С наслаждение окунулся в прекрасный мир художественных творений Тургенева и Гончарова. Не расставался с Диккенсом, перечитал его 'Приключения Оливера Твиста', 'Жизнь Дэвида Копперфильда', 'Крошка Доррит', 'Холодный дом'. Легко одолел огромный роман Голсуорси 'Сага о Форсайтах'. И с каким упоением углублялся в философские мысли французского Толстого - романиста Виктора Гюго, читая его 'Собор Парижской Богоматери' и 'Отверженные'. С раннего утра, сразу же после завтрака, подсаживаюсь на табуретку у окна и углубляюсь в книгу. Читаю без перерыва до самого обеда, не слыша и не видя, что происходит в камере. Книга переносила меня в другой мир, позволяла на какое-то время забыть, что я нахожусь в тюрьме, внутренне сопереживать литературным героям, жить насыщенной духовной жизнью...
Сидевшие со мной в камере эстонцы, были связаны с немецкими оккупантами, служили старостами, полицаями, состояли в профашистской организации омакайтсе. Были и такие, которые самым непосредственным образом участвовали в уничтожении коммунистов. Почти все они, как я позже узнал, были осуждены Военным трибуналом к 25 годам исправительно трудовых лагерей.
Со мной рядом, на соседних нарах спал эстонец-хуторянин из-под города Выру по фамилии Пярт - приятный, словоохотливый старичок, любивший поговорить по-русски, хотя это уму давалось с трудом. Русский язык он знал с детства, когда учился в русской церковно-приходской школе. Став хуторянином и женившись на эстонке, по русски разговаривать, перестал и многое из того, чему его учили, забыл.
Как-то вечером, после отбоя, когда мы улеглись спать, он придвинулся ко мне и стал тихонько, на ухо (чтобы не услышал надзиратель), рассказывать мне как совершенно неожиданно стал врагом советской власти, был арестован и теперь ждет сурового приговора:
- Хутор, на котором я жил со своей старухой с тридцатых годов, отстоял далеко от проезжей дороги и еще дальше от города Выру, так порой мы не знали, что происходит вокруг нас. Во время оккупации немцы нас не беспокоили, только один раз по делу государственных налогов зашел староста, поинтересовался, как я живу, принес почту, почтальон в то время болел. Когда немцы отступили и ушли, мы не имели понятия. Но однажды ночью, нас со старухой разбудил громкий стук в запертые ворота. Мы решили не открывать. Но стучать продолжали все более настойчиво. Я подошел к окну, меня увидали двое мужиков, стучавших в дверь и стали кричать, чтобы я, старый болван, немедленно открывал ворота, а иначе они все переломают, а дом подожгут. И все-таки, я не послушался. Раздались выстрелы, зазвенели разбитые стекла окна. Старуха настолько испугалась, что соскочила из постели и побежала открывать дверь. Вошли двое эстонцев среднего возраста, за плечами у которых висели винтовки, а у одного на ремне болтался пистолет. Они потребовали еды, пития и удобно расположившись за столом, который накрыла жена, стали рассказывать о своем житье - бытье. Они рассказали, что живут в лесу, называют себя 'лесными братьями', скрываются от советской власти, пришедшей на смену немецкой, ведут с нею борьбу, стремясь восстановить прежнюю, досоветскую власть. Объяснили нам, что долг каждого эстонца помогать им и впредь они будут каждые три дня приходить за продуктами и это будет наш вклад в дело освобождения Эстонии от советской оккупации. А свою просьбу подкрепили обещанием сжечь хутор, а нас убить, если мы на них донесем. Что нам оставалось делать? Старуха горько поплакала, но каждую третью ночь выносила за крыльцо хлеб, свинину, картофель и другие продукты, которыми мы сами кормились. Наутро еды не было, видимо её забирали и нас больше не беспокоили.
Однажды, когда мы с женой убирали хлев, во двор вломилось множество солдат и среди них два молодых офицера. Дело было зимой, стоял мороз, и они попросились в избу погреться и еще попросили парного молока, если есть. Мы им конечно молока налили и за столом они нам сообщили, что ищут лесных братьев. Только что прочесали ближайший лес и теперь пойдут дальше.
Не знаю, удалось ли им обнаружить лесных братьев, но видимо, да, так как положенные с вечера продукты пролежали до утра не тронутыми.
Прошло достаточно много времени. Мы уже забыли про лесных братьев и тех, кто их искал, спокойно, без тревог занимались своим хозяйством, как однажды, в дождливую темную ночь в ворота опять требовательно застучали и во двор вошли трое милиционеров в форме. Они предъявили ордер на обыск и на мой арест. Перерыли весь дом и двор, залезли на чердак и сенник, искали оружие и требовали сказать, где скрываются лесные братья, так как по их сведениям они часто бывают на нашем хуторе.
Привезли меня в Таллин в тюрьму на Батарейной улице и вот я здесь в камере, вместе с вами. Следователь мне попался суровый, грозится расстрелять, если я не сообщу имена сообщников. Настоятельно рекомендует не запираться и обещает освободить, так как я старый. А что говорить, ума не приложу...
Я ему так же шепотом предложил рассказать все как было и положиться на Бога и судьбу. Во всяком случае, сказал я, вам не придется брать на душу грех лжи, ибо ложь всегда вылезет наружу, одна ложь вызывает другую, оскверняет душу и лишает человека спокойствия и сна.
Наговорившись, мы уснули, а скоро старика Пярта перевели в другую камеру и я потерял его из вида.
В середине ноября, совершенно случайно, я узнал о его дальнейшей судьбе.
Был банный день и нашу камеру привели в баню. В предбаннике стены, как и во всей тюрьме, оштукатурены. Заключенные их постоянно царапают, дают о себе знать краткими, лаконичными записками. Например: 'Василий Иванов - 10'.Надпись расшифровывается так: 'Василий Иванов 10 лет заключения'. С трудом, среди нескольких фамилий, я разобрал фамилию 'Пярт - 25'. Двадцать пять лет получил этот пожилой, безобидный хуторянин.
Характерная деталь. В довоенный период и во время войны за антисоветскую агитацию и прочие несерьезные дела, политические заключенные получали, как правило, не более 10 лет. А в конце сороковых годов ставка увеличилась в два с половиной раза. Почти все, с кем я сидел на Батарейной в 1949-1950 годах, получали 25 лет заключения, пять лет поражения в правах и пять лет ссылки в отдаленные края.